
Ну, а дирижер этот действительно в грамоте оказался не последний человек, потому два дела сразу делает — и книжку читает, и прутом размахивает. А оркестр нажаривает. Дальше — больше! За скрипками на дудках, а за дудками на барабане. Гром пошел по всему театру. А потом как рявкнет с правой стороны... Я глянул в оркестр и кричу:
— Пантелеев, а ведь это, побей меня Бог, Ломбард
А он тоже заглянул и говорит:
— Он самый и есть! Окромя его, некому так здорово врезать на тромбоне!
Ну, я обрадовался и кричу:
— Браво, бис, Ломбард!
Но только, откуда ни возьмись, милиционер, и сейчас ко мне:
— Прошу вас, товарищ, тишины не нарушать!
Ну, замолчали мы.
А тем временем занавеска раздвинулась, и видим мы на сцене — дым коромыслом! Которые в пиджаках кавалеры, а которые дамы в платьях танцуют, поют. Ну, конечно, и выпивка тут же, и в девятку то же самое.
Одним словом, старый режим!
Ну, тут, значит, среди прочих Альфред. Тозке пьет, закусывает.
И оказывается, братец ты мой, влюблен он в эту самую Травиату. Но только на словах этого не объясняет, а все пением, все пением. Ну, и она ему то же в ответ.
И выходит так, что не миновать ему жениться на ней, но только есть, оказывается, у этого самого Альфреда папаша, по фамилии Любченко. И вдруг, откуда ни возьмись, во втором действии он и шасть на сцену.
Роста небольшого, но представительный такой, волосы седые, и голос крепкий, густой — беривтон.
И сейчас же и запел Альфреду:
— Ты что ж, такой-сякой, забыл край милый свой?
Ну, пел, пел ему и расстроил всю эту Альфредову махинацию, к черту. Напился с горя Альфред пьяный в третьем действии, и устрой он, братцы вы мои, скандал здоровеннейший — этой Травиате своей.
Обругал ее, на чем свет стоит, при всех.
Поет:
— Ты, — говорит, — и такая и эдакая, и вообще, — говорит, — не желаю больше с тобой дела иметь.
